10 минут в день

Избранные рассказы, 1929

Лу Синь

Буря


Солнце медленно собирало обратно свои желтые лучи, рассеянные по всему пространству у берегов реки. Иглы прибрежных черных туй ссохлись и покрылись каким-то налетом; они трепетали, как будто им уже не хватало дыхания, и под ними жужжа летало несколько комаров с пестрыми крылышками. Уже почти не выбивался дым из труб, обращенных к реке крестьянских хижин; женщины и дети поливали водой земляной пол в своих жилищах и расставляли маленькие столики и низкие скамейки. Все знали, что время ужинать.

Старики и взрослые мужчины беседовали, сидя на низких скамейках и обмахиваясь веерами из пальмовых листьев; дети бегали, резвились или сидели на корточках под черными туями, забавляясь игрой в камешки. Женщины готовили почерневшие сухие овощи, сосновые почки и желтый рис. По реке плыла лодка горожан, ездивших в экскурсию, и при виде такой картины кто-нибудь из наших славных писателей в поэтическом подъеме непременно продекламировал бы: «Быть без дум, без забот — вот истинная радость земледельца!»

Однако слова славного писателя были бы не совсем согласны с действительностью, ибо никто не слышал слов бабушки Цзюцзин. В это время бабушка Цзюцзин (девять цзин) была в великом гневе. Держа в руках сломанный веер из пальмового листа и стукнув им о ножку скамейки, она сказала:

 — Я дожила до семидесяти девяти лет, пожила довольно. Не хочу своими глазами видеть это разорение. Лучше уж умереть. Сейчас будем ужинать, а на ужин только жареные бобы. Обнищавший дом!

Ее внучка Люцзин (шесть цзин) подбежала к ней, зажав в руке горсть бобов, но, видя ее настроение, унеслась к берегу реки, спряталась за черной туей и, высунув свою головку с двумя пучками волос, громко крикнула:

 — Эта старуха все еще не может помереть!

Бабушка Цзюцзин, хотя и достигла преклонных лет, не была еще слишком туга на ухо. Однако, не расслышав слов ребенка, она продолжала рассуждать сама с собой:

 — Поистине, один век не похож на другой!

В обычаях этой деревни были свои маленькие особенности. Многие женщины, родив ребенка, любили его взвешивать и по числу цзин (фунтов) его веса давали ему прозвище. С тех пор как бабушка Цзюцзин отпраздновала свое пятидесятилетие, она понемногу менялась, делалась всем недовольной и вечно ворчала, уверяя, будто в дни ее молодости погода не была такой жаркой, как теперь, бобы не были такими твердыми, — да и вообще времена теперь уж не те. Стоит ли говорить о том, что Люцзин весила на три цзина меньше своей бабушки и на один цзин меньше своего отца, Цицзина (семь цзин)? Это ведь сущая, ничем не опровержимая истина. Поэтому она еще раз с ударением повторила:

 — Поистине, один век не похож на другой!

Ее невестка, тетушка Цицзин, подошла к краю стола, держа в обеих руках корзину с пищей, и, поставив корзину на стол, запальчиво воскликнула:

 — Что ты такое говоришь, старая? Когда Люцзин родилась, не весила ли она шесть цзин и пять лан? Да и то гири в твоем доме неверные, вес цзина в них доведен до восемнадцати лан; если же взять правильные гири по шестнадцати лан, моя Люцзин потянула бы и все семь цзин слишком. Я думаю, что неизвестно, было ли в наших прадедах и дедах по девяти или восьми полных цзин весу. Наверно они пользовались гирями по четырнадцати лан в цзине…

 — Один век не похож на другой!

Тетушка Цицзин не отвечала. Завидев своего мужа Цицзина, показавшегося из переулка, она повернулась в его сторону и закричала:

 — Что ты мертвый, что ли, возвращаешься в такое время? Помер там, что ли? Не заставляй других ждать тебя к ужину!

Хотя Цицзин жил в деревне, он давно уже намеревался подняться по служебной лестнице с резвостью легендарного коня Фэй-Хуана. Начиная от его деда и до него, никто в течение трех поколений не сжимал в руках ручку крестьянской мотыги, и он также, по традиции, был лодочником и, отталкиваясь шестом, водил пассажирскую джонку. Ежедневно, каждое утро, он из Лучженя плыл в город и вечером опять возвращался в Лучжень, а потому хорошо знал все последние новости, вроде того, что в такой-то местности бог грома на-смерть поразил сколопендру, или что там-то и там-то молодая девушка родила какого-нибудь безобразного уродца. Он заметно выделялся среди деревенских жителей своим развитием, но обычай не зажигать лампы летом во время ужина еще сохранился в его доме, и потому его ругали, если он слишком поздно приходил с работы.

Цицзин, опустив голову и сжимая в одной руке длинную, в шесть слишком чи [чи равен 1 фунту.] трубку из того сорта пятнистого бамбука с реки Сян, на котором, по преданию, остались следы от слез вдовы древнего царя Шуня, с мундштуком из слоновой кости и огромным чубуком, медленно подошел и сел на скамейку. Люцзин подошла вслед за ним, подсела к нему и позвала:
— Папа! Цицзин не отозвался.

 — Один век не похож на другой! — сказала бабушка Цзюцзин.

Цицзин медленно поднял голову и со вздохом сказал:

 — Император сел на престоле в своем дворце!

Его жена, тетушка Цицзин, помолчав минуту и смутно понимая смысл этого события, проговорила:

 — Что ж, это, может, и хорошо. Разве не будут опять объявлены императорская милость и всеобщее прощение?

Цицзин, еще раз вздохнув, произнес:

 — У меня нет косы!

 — А что, разве императору нужны косы?

 — Императору нужны косы.

 — Почем ты знаешь? — быстро и с некоторым нетерпением спросила тетушка Цицзинь.

 — Люди в винной лавке «Сян-хэн» говорили, что нужны.

Тут тетушка Цицзин почувствовала, что дело обстоит не совсем хорошо, так как винная лавка «Сян-хэн» была местом, где собирались все новости. Она быстро вскинула глаза на обнаженную голову Ци-цзина и, не совладав с подступившим гневом, нашла его отвратительным, возненавидела его. Но вдруг, перестав смотреть на него, она наложила полную чашку каши и, подвинув ее к Цицзину, сказала:

 — Да ешь ты скорее свою кашу! Если ты состроил похоронную рожу, то думаешь, что сразу у тебя и коса вырастет, что ли?

Солнце собрало самые последние свои лучи; с воды понемногу потянуло холодом; над землей слышались только звуки чашек и палочек, и на спине у всех выступили мелкие капельки пота. Тетушка Цицзин съела третью чашку каши и, подняв голову, не смогла совладать со своим сильно бившимся сердцем. Сквозь иглы черных туй она увидела низенького и толстого Чжао Седьмого, приближавшегося по мостику из одного бревна и одетого в домотканный длинный халат цвета голубого сапфира, Чжао Седьмой был хозяином винной лавки «Источник пышности» в соседней деревне. К тому же он был единственным выдающимся и ученым человеком на тридцать ли [Ли — приблизительно полверсты.] кругом, а так как он был ученым, то от него пахло чем-то затхлым. У него было десять книжек древнего исторического романа «Троецарствие» [Эпоха одновременного существования в Китае трех династий относится к III в. н. э. и является началом средневековья.] с комментариями Цзинь Шентаня, [Известный комментатор начала XVII века.] и он вечно сидел, читая их вслух. После революции он, на манер даосского монаха, закрутил на макушке свою косу и обычно со вздохом приговаривал, что если б на свете был еще в живых Чжао Цзы-лун, смута в поднебесной стране не зашла бы так далеко. Тетушка Цицзинь своими острыми глазами уже рассмотрела, что Чжао Седьмой сегодня не был даосом, и что его глянцевитая кожа на голове покрылась черными волосами; она знала теперь, что император наверняка сел на престол, что, конечно, необходимо иметь косу и что ее муж Цицзин, конечно, находится в необычайной опасности, так как Чжао Седьмой не надевал этот халат попусту и за три года носил его всего два раза: первый раз это было, когда заболел ненавистный ему рябой A-Четвертый и второй раз,— когда умер Лу-Дае, разоривший дотла его винную лавку. Нынче же был третий раз, и это, несомненно, означало праздник для него и беду для его врагов.

Тетушка Цицзин вспомнила, что года два тому назад ее муж, напившись пьяным, обругал Чжао Седьмого «паскудным беременным брюхом», и тотчас почувствовала, в какой опасности находится Цицзин. Вот почему ее сердце сильно встревожилось.

Чжао Седьмой подошел. Все сидевшие за ужином встали и с палочками в руках, указывая на свои чашки с кашей, сказали:

 — Просим вас вместе с нами отведать каши!

Но тот, кивая головой, ответил: — Пожалуйста, пожалуйста! — и направился в сторону стола семьи Цицзин. Вся семья поспешно окликнула его, и он с улыбкой ответил:
 — Ничего, ничего… — тщательно в то же время исследуя их ужин.

 — Душистые сухие овощи… А слыхали ли вы молву? — спросил Чжао Седьмой, стоя за спиной самого Цицзина против тетушки Цицзин.

 — Император воссел на трон в своем дворце драконов, — сказал Цицзин.

Тетушка Цицзин, всматриваясь в лицо почтенного Чжао и напряженно улыбаясь, спросила:

 — Император уже сел на престол? Когда же будут объявлены императорская милость и всеобщее прощение?

 — Императорская милость и всеобщее прощение? Всеобщее прощение… Потерпите, потерпите, и будет всеобщее прошение. — Когда Чжао дошел до этого места, голос и лицо его сразу стали строгими:
— Но вот коса твоего Цицзина, коса… Вот это как раз и есть важное дело. Вы знаете: во времена длинноволосых тайпинов тот, кто оставлял волосы, оставался без головы, кто же оставался с головой — был без волос…

Цицзин и его жена книг не читали и не очень разбирались в этих тонкостях древних формул. Однако, они чувствовали, что уж если ученый Чжао Седьмой говорит так, то, значит, положение чрезвычайно серьезно, и ничего назад не воротишь. Казалось, они выслушизали теперь свой смертный приговор. В ушах у них шумело, и они не могли произнести ни слова.

 — Один век не похож на другой! — забеспокоилась бабушка Цзюцзин и, воспользовавшись таким случаем, обратилась к Чжао Седьмому:

Нынешние длинноволосые [Тайпины.] только и стригут людям косы. Вот и получается — буддисты не буддисты, даосы не даосы. Прежние длинноволосые разве такими были? Я дожила до семидесяти девяти лет, пожила довольно. Прежние длинноволосые обертывали головы в целые куски красного атласа, и он спадал вниз, спадал вниз прямо до пят. Принцы были в желтом атласе, и он спадал вниз, желтый атлас… Красный атлас и желтый атлас… Я пожила довольно, до семидесяти девяти лет.

Тетушка Цицзин встала и заговорила сама с собой:

 — Что же тут хорошего. А все старые и малые, которые зависят от своих кормильцев — те как?..

Чжао Седьмой заговорил, покачивая головой.

 — Тут ничего не поделаешь. В книгах ясно и понятно написано, какое наказание следует за отсутствие косы. О том не думают, есть ли в доме еще какие-нибудь люди.

Тетушка Цицзин, услышав, что об этом написано в книгах, кажется, и впрямь лишилась всяких надежд и так как ничего сделать не могла, то опять вскипела гневом на Цицзина. Указывая палочкой для еды на кончик его носа, она проговорила:

 — Этот труп сам виноват, сам пусть и терпит. Говорила же я ему во время мятежа, что не надо гнать лодку, не надо ехать в город! А он все-таки отправился в город, ну, там ему и остригли косу. Раньше он был с черной, глянцевитой, как шелк, косой, а теперь вот добился — буддист не буддист, даос не даос! Этот каторжник сам виноват, сам пусть и терпит. Впутал он и нас. Что тут скажешь? Этакий живой труп, каторжник!..

Все селяне, видя, что Чжао Седьмой пришел в деревню, быстро доели свою кашу и собрались вокруг обеденного стола семьи Цицзина. Цицзин, считавший себя человеком выше общего уровня, вдруг был публично посрамлен и обруган своей женой. Зрелище было не слишком пристойное. Ему оставалось только поднять голову и медленно сказать:

 — Сегодня ты говоришь правду, но тогда ты…

 — А ты — живой труп, каторжник!..

Самым добрым человеком среди зрителей была тетушка Бан; держа в руках своего двухгодовалого ребенка, она рядом с тетушкой Цицзин смотрела на всю эту кутерьму. Не в силах побороть свои чувства, она стала возбужденно уговаривать ее:

 — Тетушка Цицзин, подумай-ка! Человек — не святой дух. Кто же знает будущее? Да и ты, тетушка Цицзин, разве не говорила тогда, что и без косы не так уж плохо? Тем более, что главный чиновник в «ямыне» ничего не объявлял.

Тетушка Цицзин еще не дослушала до конца, как уши ее покраснели; повернув свою палочку в сторону носа тетушки Бан, она воскликнула:

 — Ай-я! Что же это значит?! Тетушка Бан, ты еще тут смеешь болтать всякие глупости? Да я тогда целых три дня ревела, все видели! Вместе с Люцзин, этим бесенком, мы обе плакали…

Люцзин как раз в это время съела большую чашку каши и, протянув руку с пустой чашкой, хныкала, требуя прибавки. Но тетушка Цицзин была в плохом настроении; просунув свою палочку между двумя пучками ее волос, она дернула ее вниз, громко крича:

 — Кому-то еще нужно, чтобы ты еще здесь много болтала! Ты, маленькая дрянь!

Послышался стук, пустая чашка выпала из рук Люцзин на землю и ударилась как раз о кирпич. В ней была пробита большая дырка. Цицзин вскочил на ноги, осмотрел разбитую чашку, сложил ее, осмотрел еще раз и, громко крикнув:
— А еще невеста! — шлепнул Люцзин ладонью. Люцзин лежала и плакала, бабушка Цзюцзин взяла ее за руку и, повторяя:
— Один век не похож на другой! — вышла вместе с нею.

Громким голосом тетушка Бан гневно крикнула:

 — Тетушка Цицзин, ну и сварливая же ты баба!

Чжао Седьмой, сначала наблюдавший, посмеиваясь, со стороны, после того как тетушка Бан сказала: «Главный чиновник в „ямыне“ ничего не объявлял», немного рассердился. Теперь он вышел к столу и заявил:

 — Это тебе еще что «сварливая баба»? Императорские войска вот-вот придут сюда! Ты, должно быть, знаешь, что на этот раз главным у императора является полководец Чжан, потомок яньского Чжан Идэ; когда в его руке копье, он обладает такою храбростью, с которой не совладать десяти тысячам человек. Кто же может противиться ему?

Он сжимал в это время оба пустых кулака, как будто держал в руках невидимое копье и, подскочив на несколько шагов к тетушке Бан, спросил:

 — Ты, что ли, можешь противиться ему?

Робкая тетушка Бан с ребенком на руках забеспокоилась, а когда увидела лицо Чжао Седьмого, покрытое масляными каплями пота, увидела Чжао Седьмого, который, вытаращив глаза, шел прямо на нее, — она совсем перепугалась и, не смея выговорить ни слова, повернулась и пошла. Чжао Седьмой последовал за нею. В толпе дивились вмешательству тетушки Бан и уступали дорогу Чжао, а несколько человек, срезавших косы и теперь вновь отпускавших их, быстро скрылись, боясь, чтобы он их не увидел. Чжао Седьмой не стал их преследовать и, пройдя через толпу, сразу повернул за черные туи и, повторяя:
— Ты, что ли, можешь противиться ему?— перешел через мостик из одного бревна и исчез.

Селяне остолбенели. Все чувствовали, что они действительно не в силах противиться Чжану Идэ, и потому Цицзин наверно будет лишен жизни. Теперь, когда Цицзин нарушил императорский закон, они вспомнили, что он во время обычных бесед с другими о городских новостях не должен был с таким спесивым видом держать во рту свою длинную трубку, и теперь они почувствовали даже некоторое удовлетворение, что Цицзин стал преступником. Они, казалось, придумали это только потому, что здесь вообще ничего нельзя было придумать.

Но вот послышалось беспорядочное жужжание: это комары, перелетая через голые плечи и тела, устремились к черным туям, собираясь там в рои. Селяне постепенно расходились по домам, закрывали двери и ложились спать. Тетушка Цицзин, ворча, собрала посуду, внесла столики и скамейки в дом, закрыла двери и тоже легла спать.

Цицзин, с разбитой чашкой в руках, вернулся домой, уселся на пороге и закурил. В своем глубоком унынии он забывал втягивать в себя дым, и огонек в тутенаговом чубуке его длинной, в шесть чи с лишним, трубки из бамбука о реки Сян, с мундштуком

из слоновой кости, постепенно погас. Он чувствовал в душе, что положение, по-видимому, весьма опасно, и старался придумать какие-то выходы, какие-то планы. Но все это было в общем крайне неясно, и понять что-нибудь было нельзя. Коса… коса?.. Копье… Один век не похож на другой!.. Император сел на престоле во дворце драконов… Кто может противиться ему?.. В книгах все это написано, статья за статьей… Невеста…

Ясным утром следующего дня он по-прежнему погнал шестом свою лодку из Лучженя в город, а вечером возвратился в Лучжень и опять пришел в деревню со своей длинной, в шесть чи с липшим, трубкой из бамбука и обеденной чашкой в руках. За ужином он сообщил бабушке Цзюцзин, что эта чашка сколочена в городе гвоздями, и так как дырка была велика, то потребовалось шестнадцать медных гвоздей, по три маленьких монеты за штуку, а все обошлось в сорок восемь монет.

Бабушка Цзюцзин недовольно сказала:

 — Один век не похож на другой, и я пожила довольно! Три монеты за один гвоздь! Да прежний гвоздь разве такой был?! Прежний гвоздь, это… Я прожила семьдесят девять лет…

Хотя после этого Цицзин по-прежнему каждый день бывал в городе, но в картине его домашней жизни появились какие-то мрачные тона. Односельчане избегали его, и никто уже не приходил опять послушать новости, привезенные им из города. У тетушки Цицзин тоже не бывало хорошего настроения, и она все еще называла своего супруга «каторжником».

Десять с чем-то дней спустя Цицзин как-то вернулся из города домой и увидел свою жену необычайно веселой. Она спросила его:

 — Не слышал ли ты чего-нибудь в городе?

 — Ничего не слышал.

 — Император сел на престол или нет?

 — Мне ничего не говорили.

 — В винной лавке «Сян-хэн» тоже никто не говорил?

 — Никто не говорил.

Я Думаю, что император не сидит на престоле. Я сегодня проходила мимо лавки Чжао Седьмого и видела, как он опять сидел за чтением своей книги, коса его опять была закручена на макушке, и он не был одет в длинный халат.

 — Ты думаешь, не сидит на престоле?

 — Я думаю — не сидит.

Теперь тетушка Цицзин и односельчане оказывали уже Цицзину должное почтение и должное обхождение. К лету они по-прежнему ужинали перед воротами своего дома, и все, видя это, с улыбкой окликали их. Бабушке Цзюцзин уже исполнилось восемьдесят лет. Она по-прежнему всем недовольна, но бодра. Два пучка волос на голове Люцзин превратились уже в большую косу, и хотя она недавно стала бинтовать свои ножки, но все еще может помогать тетушке Цицзин в работе. Прихрамывая, она ходит туда и сюда по двору, держа в руках обеденную чашку с шестнадцатью медными гвоздями.

Деревенский театр


В течение двадцати истекших лет я всего лишь два раза видел китайский театр, причем в первые десять лет я не видел его совершенно, так как не имел ни желания, ни случая побывать в театре. Оба эти раза пришлись на последние десять лет, но в обоих случаях я ушел, ничего не увидя.

Один из этих случаев произошел, когда я в первый год республики только-только приехал в Пекин. В то время один мой друг как-то сказал мне, что в Пекине прекрасный театр, и что я к тому же, кажется, еще совсем не видел света. Я подумал: посмотреть театр будет интересно, а тем более в Пекине. Тогда мы оба быстро собрались и побежали в какой-то театр. Представление уже началось, и с улицы были слышны звуки барабанов. Мы протискались в двери. Что-то красное и зеленое замелькало перед моими глазами, и мы увидели, что все пространство перед театральными подмостками было полно многочисленных голов. Придя в себя, мы снова оглянулись кругом и тут заметили, что в середине есть еще несколько свободных мест; но когда мы пробрались сквозь толпу и хотели сесть, то какой-то человек стал мне что-то объяснять, и так как в моих ушах стоял барабанный грохот, то я скорее догадался чем понял, что он говорит:
— Здесь занято, садиться нельзя!

Мы отступили назад. Кто-то, с сильно блестящей косой, повел нас в сторону и указал нам место. Этим так называемым местом оказалась высокая скамейка, но ее сидение было на три четверти уже верхней части моих ног, и ее ножки были на две трети выше моих ног. Сначала я не имел мужества вскарабкаться на нее, а затем она показалась мне чуть ли не каким-то тайным орудием пытки, и непроизвольно, в смятении чувств, я вышел из театра.

Я отошел уже довольно далеко, как вдруг услышал голос моего друга:

 — Что же это ты, в самом деле?

Я повернул голову; оказалось, что я и его вытащил за собой. Он с удивлением спросил меня:

 — Что это? Ты идешь и не отвечаешь?

 — Извини, мой друг, в моих ушах все еще стоит только грохот барабанов, и я не слышал твоих слов, — ответил я.

Впоследствии каждый раз, когда я вспоминал этот случай, я бывал в большом недоумении. Мне казалось, что или театр нехорош, или я нехорош для театра.

Я забыл, в котором году произошел второй случай. В общем, это было в то время, когда собирали пожертвования в пользу пострадавших от наводнения в провинции Ху-бей и когда еще был жив Тань Цзяо-тянь. [Тань Цзяо-тянь, знаменитый актер на роли «лао-дань», т. е. положительной героини, выдвинувшийся в конце прошлого столетия в жанре классического «столичного театра».] По правилам подписки, за два юаня вы покупали театральный билет и могли идти в «Первый театр» смотреть представление; многие из участвующих в представлении были известными актерами, и самым первым из них был Сяо Цзяо-тянь. Я купил билет, в сущности, только потому, что лица, собиравшие пожертвования, старались изо всех сил; да, кажется, еще какой-то знаток, пользуясь случаем, сказал мне, что, как общее правило, нельзя не посмотреть Цзяо-тяня. Я тогда уже позабыл бывшую со мной несколько лет тому назад неудачу и отправился в «Первый театр», причем отчасти, пожалуй, из-за того, что я не мог бы успокоиться, если бы не использовал этот дорого купленный мною драгоценный билет. Я узнал, что выход Цзяо-тяня будет поздний, «Первый театр» же устроен по новому образцу, и спорить из-за места не придется. Поэтому я вышел с легким сердцем, дождавшись девяти часов. Кто мог знать, что народу опять будет полным-полно? Трудно было даже поставить рядом ноги. Мне удалось только протискаться в стоявшую в дальних рядах толпу и оттуда смотреть, как на сцене пел какой-то актер, игравший роль старухи. По краям рта этой старухи свисало два бумажных жгута, какими зажигают огонь, а рядом с ней стоял черт. Я исчерпал все свои мыслительные способности и тогда лишь начал догадываться, что это, пожалуй, мать ученика Будды, Могинлина, за душой которого Будда спускался в ад, так как затем на сцену вышел и какой-то буддийский монах. Однако, я все же не знал, кто именно играл эту роль, и спросил стиснутого влево от меня какого-то жирного интеллигента. Он нехотя скосил на меня глаз и ответил:
— Гун Юнь-фу! [Гун Юнь-фу — знаменитый актер на роли «лао-дань» героини положительного типа.] — Я был глубоко сконфужен своей неотесанностью и необразованностью, лицо мое вспыхнуло, и я тут же твердо принял решение больше не спрашивать. Теперь я видел, как пел актер, игравший роль девушки, видел, как пел актер, игравший роль красавицы, видел, как пел главный герой, видел все это, не зная имен актеров и действующих лиц; видел, как большая толпа людей на сцене беспорядочно дралась, видел, как двое или трое били друг друга, и так с девяти часов до десяти, с десяти до одиннадцати, с одиннадцати до половины двенадцатого, с половины двенадцатого до двенадцати часов. Но Цзяо-тянь все еще не появлялся.

У меня больше не стало терпения ожидать чего бы то ни было, тем более, что стоявший бок-о-бок со мною толстяк сопел и пыхтел, на сцене с грохотом били в барабаны, красное и зеленое слепило и, вдобавок ко всему, было двенадцать часов. Все это

заставило меня понять, что здесь место для меня неподходящее. Тогда я повернулся и стал с силон проталкиваться к выходу, чувствуя, что за спиной у меня опять полно. По-видимому, этот эластичны толстый интеллигент заполнил уже правой половиной своего тела оставшееся после меня пустое место. Пути для возвращения у меня не было и, естественно, я снова стал протискиваться вперед, пока не вышел в главные двери. На улице, кроме рикш, выстроившихся здесь в ожидании седоков, почти никого не было, но перед воротами театра все еще стояло человек десять и, задрав головы, смотрело на афиши, а отдельно толпилась кучка людей, которые ничего не разглядывали. Я решил, что они ждут расходящихся после окончания представления женщин. Цзяо-тянь все еще не появлялся.

Ночной воздух был очень чист. Поистине, он, как говорится, «проникал в кровь и плоть человека». Кажется, впервые в Пекине я видел такую хорошую погоду.

Эта ночь была той ночью, когда я сказал «прости» китайскому театру. После этого у меня больше не было и мысли пойти туда, и хотя мне и случалось проходить мимо театра, но у нас с ним не было никаких общих интересов.

Но вот несколько дней тому назад я как-то совсем случайно прочел одну книгу на японском языке — к сожалению, я забыл название и книги, и автора. Темой ее был китайский театр. В ней была одна глава, главная мысль которой, кажется, была такая: китайский театр, это — тяжелые удары, громкие крики, высокие прыжки, доводящие зрителя до одурения, то есть все такое, что очень далеко по существу от театра. Но если в дикой, затерянной в глуши местности издали взглянуть на него, то и у него, конечно, найдутся свои формы. Я тогда же почувствовал, что это те самые слова, которые были и у меня в мыслях, но еще не были мною продуманы до конца, так как я действительно помню виденный мною в глуши лучший из лучших театр, и эти два последних посещения театра по приезде в Пекин были сделаны под влиянием отзвуков того далекого времени. Жаль, что я забыл название этой книги!

Время, когда я видел этот прекрасный театр, стало уже «далеко-далеко отошедшим»; я думаю, что тогда мне было не более одиннадцати-двенадцати лет. По нашим обычаям, в Лу-чжене, молодая женщина, недавно выйдя замуж, но еще не став полной хозяйкой в доме мужа, на летнее время возвращалась в дом матери. Хотя в то время моя бабушка по отцу еще была бодра, но мать уже принимала некоторое участие в домашних работах и не могла поэтому надолго уезжать в дом своих родителей. Ей можно было провести там лишь несколько дней, когда она находила досуг после окончания обряда уборки могил предков. В эту пору я каждый год гостил вместе с матерью в доме моей бабушки. Местность эта называлась деревней Пин-цяо и была маленькой, чрезвычайно заброшенной, приречной деревенькой, расположенной недалеко от берега моря; жило в ней около тридцати семейств, занимавшихся крестьянством и рыбной ловлей, и только одна семья держала маленькую лавчонку с разными товарами. Но для меня это был рай, так как я не только встречал здесь самое внимательное к себе отношение, но мог, кроме того, избежать зубрежки стихов, вроде; «Так прекрасно извивается берег реки, и в своем одиночестве высятся южные горы». [Из канонической «Книги Стихов» — Ши-цзин, являвшейся одним из обязательных элементов классического конфуцианского образования.]

Вместе со мной играло много моих маленьких приятелей, а по случаю приезда дальнего гостя все они получили от родителей позволение оставить работу и идти гулять со мной. В маленькой деревушке гость одной семьи делался общим гостем. Мы все были однолетки, но если бы речь коснулась их линий родства, то, по меньшей мере, они были дядями, и даже было среди нас несколько двоюродных дедушек, так как все односельчане носили там одну фамилию и были свойственниками.

Однако, все мы были приятелями, и если случалась ссора, то попадало и «дедушкам», но никто в деревне, ни старые, ни малые, не мог даже подумать, что в этом кроется «непочтение к старшим», тем более, что девяносто девять из них были неграмотны. Мы почти каждый день копали земляных червей, насаживали их на медные крючки, прикрепленные к шелковой нитке, и, лежа на берегу реки, ловили раков. Раки были простаками водного царства; без всякого страха они хватали клешнями острие крючка и направляли его в рот, и за полдня их можно было наловить целую большую чашку. По обычаю, всех раков отдавали мне. Порой мы все вместе шли выгонять коров, но почему-то, может быть, из-за излишней подвижности моей, и желтые коровы, и водяные буйволы проявляли свой нрав и сердились на меня. Поэтому я большей частью не осмеливался подходить к ним близко и любил только издалека следить за ними. Тогда все мои маленькие приятели начинали смеяться надо мной, не прощая мне моего малодушия, несмотря на то, что я умел читать классические стихи: «Так прекрасно извивается берег реки…»

Но больше всего, чего я жаждал там, это — пойти в Чжао-чжуан посмотреть на представление. Чжао-чжуаном называлась деревня покрупнее нашей, отстоявшая на пять ли от Пин-цяо; наша же деревня Пин-цяо была слишком мала и не могла сама устраивать представления; каждый год она давала сколько-то денег деревне Чжао-чжуан, и спектакль считался устроенным совместно. В то время я совсем не задумывался, почему там ежегодно устраивали представления. Теперь я догадываюсь, что это делалось в честь праздника весны.

В тот год, когда мне было одиннадцать-двенадцать лет, наступил, наконец, этот долгожданный день. Увы! К искреннему нашему огорчению, уже с утра лодки было не дозваться. В деревне Пин-цяо была

только одна большая лодка, пассажирская джонка, выходившая рано поутру и возвращавшаяся вечером. Оставить ее для нас не было никакой возможности. Все остальные лодки были малы и не годились, послать людей спросить в соседнюю деревню тоже было нельзя — все лодки были уже отданы другим! Бабушка очень рассердилась и стала ворчать, что она удивляется, как это никто из домашних не позаботился заранее. Мать стала ее успокаивать, уверяя, что наш лучженьский театр много лучше, чем здесь в маленькой деревне, и что за год мы видим представления несколько раз, так что сегодня его можно и пропустить. Тут я сразу собрался зареветь, и мать всячески стала уговаривать меня, сказав, что шуметь нельзя, чтобы не сердить бабушку. Кроме того, она не позволила мне идти с другими, сказав, что боится, как бы бабушка не стала беспокоиться.

В общем, дело было кончено. К полудню все мои приятели ушли, представление уже началось, мне даже чудились звуки гонгов и барабанов, и я знал, что мои приятели покупают и пьют бобовый отвар возле театра.

В этот день я не ловил раков и почти ничего не ел. Мать была очень озабочена, но не могла ничего придумать. Во время ужина бабушка это, наконец, заметила и сказала, что я, конечно, должен быть невесел, потому что мои родственники оказались слишком невнимательны. Кто же так встречает гостей? После ужина собрались все дети, ходившие смотреть представление, и весело рассказывали о театре. Только я не раскрывал рта; все они вздыхали и выражали мне сочувствие. Вдруг самый догадливый из нас, Шуан-си, как будто что-то сообразил.

 — Большая лодка? Да разве пассажирская джонка дядюшки Восьмого не вернулась домой?

Человек десять других ребят сразу ухватились за эту мысль и, запрыгав, сказали, что можно будет сесть в эту лодку и ехать всем, вместе со мной. Я повеселел. Однако, бабушка стала опасаться, что все мы дети и положиться на нас нельзя; мать тоже стала говорить, что нужно бы было позвать взрослых ехать вместе с нами, но они целый день заняты, а требовать, чтобы они не спали и ночью, было бы нехорошо. В минуту такой нерешительности Шуанси опять проявил свою находчивость и снова громко

сказал:

 — Я напишу ручательство! Лодка большая, братец Сюнь никогда не шалит, да и мы все от рождения привычны к воде!

И верно! Из десятка этих мальчуганов не было решительно ни одного, который не умел бы плавать как утка, а двое-трое были даже большими мастерами позабавиться во время морского прилива.

Бабушка и мать поверили и больше не возражали. Обе они улыбались. Мы тотчас же с гамом выбежали за ворота.

Мое тяжелое настроение вдруг сразу стало легким, и даже тело мое как-то необъяснимо выросло. Выбежав за ворота, в озаренную луною деревню, мы увидели привязанную к берегу лодку с белым навесом из бамбука. Все забрались в нее. Шуан-си вытащил передний бамбуковый шест, А-фа — задний. Все, кто помладше, сели вместе со мной внизу, под палубой джонки, старшие же собрались на корме. Пока мать посылала нам свои наставления быть осторожными, мы уже отчалили, ударились разок о камни пристани, отошли на несколько чи назад и окончательно отвалили от мостков. Теперь мы вставили в уключины пару весел; На каждое из этих весел было по два гребца, сменяющихся через каждое ли. Некоторые из нас шутили и смеялись, некоторые шутили и кричали. Слышно было журчание воды, набегавшей на борта лодки, и она понеслась вперед в Чжао-чжуан, по реке, окаймленной с обеих сторон зелеными, как нефрит, полями бобов и пшеницы.

Благоухание этих полей с обоих берегов и водяных растений со дна реки смешивалось во влажном воздухе в одну резкую струю. В речном тумане мерцала луна. Темные пологие горы были похожи на хребты огромных, готовых прыгнуть зверей, и все они как бы бежали вдали по направлению к корме. Но я все же считал, что лодка движется слишком медленно. Гребцы сменились в четвертый раз, и постепенно стали вырисовываться неясные очертания Чжао-чжуана. Слышались, как будто, пение и музыка, замелькало несколько фонариков, и я подумал, что это, вероятно, театр, а может быть, и просто огни рыбаков…

Звуки были, по-видимому, звуками флейты. Нежные, звонкие, они успокаивали мое сердце, погружали меня в забытье, и я чувствовал желание разлиться вместе с ними в ночном воздухе, таившем в себе ароматы полей и тины.

Огни приблизились и, конечно, оказались рыбачьими; я вспомнил теперь, что и то, что мы видели впереди, не было Чжао-чжуаном. Прямо перед носом лодки высилась роща сосен и туй. Еще в прошлом году я гулял здесь и видел разбитую каменную лошадь, опрокинутую на землю, и каменного барана, присевшего в траве… Проехав рощу, лодка завернула в извилину бухты. Теперь Чжао-чжуан действительно очутился перед моими глазами.

Театральные подмостки возвышались на пустыре вблизи реки, за деревней, и больше всего притягивали к себе взоры. В лунную ночь, смутно маячившие издалека, они почти сливались с окружающей их пустотой, и мне казалось, будто предо мною знакомая мне по картинкам обитель бессмертных… В это время лодка пошла быстрее, и вскоре на подмостках показались люди и задвигалось что-то красное и зеленое. На реке, ближе к сцене, виднелось что-то черное. Это были навесы над лодками приехавших посмотреть представление.

 — Ближе к сцене совсем нет свободного места, мы поглядим издали, — сказал А-фа.

Лодка замедлила ход и скоро подъехала к месту, но подойти ближе к сцене было, действительно, нельзя, и мы смогли опустить в воду свои бамбуковые шесты и стать на якорь даже дальше, чем «алтарь духа», устроенный против театральных подмостков. На самом деле мы и не хотели свою лодку с белым навесом в одном месте с другими, черными, тем более, что и свободного-то места не было…

Во время суматохи, пока мы ставили лодку, я увидел на сцене какого-то человека с длинной черной бородой и четырьмя флагами за спиной, который сжимая в руках длинную пику, сражался с целой толпой обнаженных людей. Шуан-ои сказал, что эт знаменитый актер с черным лицом, который может перекувырнуться восемьдесят четыре раза подряд, и что он днем сам считал.

Мы все столпились на носу лодки и стали наблюдать за сражением, но этот актер с черным лицом не кувыркался, — кувыркались только несколько людей с голыми плечами; перекувырнувшись по разу, все они ушли, и вслед за этим вышел актер, игравший молодую девушку, и затянул: «И-и-я-я…»

 — Вечером мало зрителей, — вот актер с черным лицом и ленится. Кто же согласится показывать свою шею пустому месту? — сказал Шуан-си.

Я подумал, что он говорит правду, так как людей у сцены было немного. Крестьяне должны были завтра работать и не могли не спать ночь; все они были уже на покое, и теперь стояли лишь редкие кучки людей — всего несколько десятков праздных обитателей этой и соседних деревень. В лодках под черными навесами, конечно, находились жены местных богатеев, но они и не смотрели на представление. Больше половины их приехали в театр покушать сладкого [Чжэн — около 2 метров.] рисового пирога, свежих фруктов и арбузных семечек. Поэтому их можно было попросту считать за пустое место.

Однако, мне вовсе не хотелось смотреть на кувыркание. Больше всего мне хотелось увидеть человека, одетого в белый холст, который держал бы над головой обеими руками палку, похожую на оборотня-змею, а также одетого в желтый холст, который изображает прыгающего тигра. Но, прождав довольно долго, я так и не увидел их, и хотя молодая девушка уже ушла, но тотчас же за ней вышел какой-то старик, игравший роль молодого человека. Я немного устал и попросил Гуй-шеня пойти купить бобового отвара. Он пошел, но тотчас же вернулся и сообщил:

 — Нету! Глухой, который продает бобовый отвар, уже ушел домой. А днем было, я еще выпил тогда пару чашек. Подожди, я схожу зачерпнуть в тыквенную бутылку воды — вот ты и напьешься.

Воды я пить не стал и по-прежнему смотрел, опираясь на палку. Я не мог бы сказать, что я тогда видел. Я только чувствовал, что лица актеров постепенно стали сливаться, а мои пять чувств терять ясность ощущений, как будто меня обволакивал туман. Наконец, я вообще перестал различать что бы то ни было. Младшие из нас зевали, старшие занимались своими разговорами. Вдруг на сцене какой-то актер с белой бородой принялся стегать бичом привязанного к столбу клоуна в красной одежде, и тут все опять стали смотреть с большим оживлением. Я считаю, что это действительно было самым лучшим моментом этой ночи. Между тем на сиену вышел все-таки актер, игравший старуху. Старухи этой я боялся больше всего и особенно спаялся, что она вдруг усядется и запоет. В это время я увидел, что и другие сильно упали духом, и понял, мои вкусы совпадают. Старуха сначала только пела, прохаживаясь взад и вперед опустилась на стоявший посредине стул. Я стал волноваться, а Шуан-си и другие мальчики забормотали различные ругательства. Я ждал довольно долго, а когда старуха немного приподняла подумал, что она сейчас встанет, не предполагая, что она опять медленно опустится на свое место и запоет по-прежнему. Несколько человек в наш лодке не могли удержаться от вздоха разочарования. Остальные громко зевали. Наконец, Шуан-си, не вытерпев, сказал, что она, пожалуй, и до завтра не перестанет петь, и лучше бы нам ехать. Все мы тотчас же согласились. Поднялась суматоха, трое или четверо побежали на корму, вытащили шест, лодка на несколько чжанов [1 чжан — около 2 метров] подалась назад и повернулась носом. Мы взялись за весла и, ругая старуху, поплыли назад, к роще сосен и туи.

Луна еще не зашла. Вероятно, мы смотрели театр не слишком долго. Теперь, когда мы отошли от Чжао-чжуана, свет луны был необычайно прозрачен и чист. Я оглянулся назад; сцена театра в огнях фонарей опять стала такой же, как и тогда, когда мы еще не подъехали к ней; она, снова уплывая в туман, становилась похожей на башню в горах бессмертных, пока вся не заволоклась розовой дымкой. С берега до моего уха опять доносилась мелодия флейты с резкими переходами от нежных к звонким тонам. Мне казалось, что старуха уже ушла, но было стыдно просить снова вернуться и посмотреть.

Скоро роща сосен и туй осталась позади. Ход лодки не замедлялся. Но окружающий мрак стал гуще, и было ясно, что наступила глубокая ночь. Мы рассуждали об актерах, ругая их и смеясь, и в то же время налегали на весла. Еще звонче послышалось журчанье воды, набегавшей на нос лодки, и вся она, похожая на большую белую рыбину с толпой детей на спине, неудержимо неслась вперед сквозь лену волн. Вышедшие на ночную ловлю рыбаки останавливали свои челноки и, любуясь, в знак одобрения хлопали в ладоши. До Пин-цяо оставалось еще около одной ли. Лодка пошла тише; гребцы жаловались на сильную усталость, так как они потратили слишком много сил и долгое время ничего не ели. На этот раз нас выручил Гуй-шен, заявив, что здешние бобы прямо замечательны, да и дрова готовы, так что мы можем, накрав бобов, сварить себе поесть. Мы охотно согласились и тотчас же пристали к берегу. На полях густо чернели созревшие бобы.

 — Эй, А-фа, сюда — ваше поле, а сюда — старого Лю-и. Откуда будем воровать? — крикнул Шуан-си, первым выскочив на берег.

Мы все тоже попрыгали на берег. А-фа, прыгая, ответил:

 — Постойте… Дайте-ка мне посмотреть. — Подойдя и ощупав бобы, он выпрямился и заявил: Воруйте наши. Наши крупнее!

Все мы рассыпались по бобовому полю А-фа, и каждый, нарвав по большой охапке, сложил их на дне джонки. Шуан-си считал, что мы украли слишком уж много, и если мать А-фа узнает, она будет плакать и браниться. Тогда каждый из нас украл еще по большой охапке с поля дедушки Лю-и.

Некоторые из нас, постарше, по-прежнему потихоньку гребли, другие пошли развести огонь на корме; те же, что помоложе, вместе со мной чистили бобы. Скоро бобы были готовы, и мы, дав лодке плыть по течению, уселись в кружок и стали есть прямо пальцами. Съев бобы, мы вымыли посуду и выбросили в реку всю шелуху, чтобы не оставалось никаких следов, а затем снова взялись за весла. Шуан-си беспокоило, что мы брали соль и дрова с лодки дедушки Ба, потому что старик этот очень проницательный — узнает и будет ругаться. Однако, рассудив, мы решили, что это не так страшно. Если он будет ругаться, мы потребуем, чтобы он вернул увезенную им в прошлом году с берега засохшую тую, и обзовем его прямо в лицо «Чесоточным Ба»…

 — Все вернулись! Еще бы! Я ведь говорил, что ручаюсь! — вдруг громко крикнул Шуан-си с носа лодки.

Я взглянул туда. Впереди уже была наша деревня Пин-цяо. На мосту кто-то стоял — это была моя мать — и Шуан-си обращался к ней. Я перешел на переднюю часть лодки, и, причалив, мы гурьбой вышли на берег. Мать хотела было рассердиться на наше позднее возвращение, так как уже минула третья стража, но на самом деле она была слишком рада нам и позвала всех кушать жареный рис.

Все ответили, что они уже наелись сластей и хотят спать, что лучше лечь пораньше, и разошлись по домам.

На другой день я встал к полудню. Ни о каких осложнениях по поводу соли и дров дедушки Ба ничего не было слышно, и после полудня я, по обыкновению, пошел ловить раков.

 — Шуан-си, черт, вы вчера воровали мои бобы! И своровать-то толком не сумели, больше потоптали!

Я поднял голову. Оказалось, это дедушка Лю-и возвращался в лодке, продав свои бобы; в кузове его лодки еще оставалась последняя куча бобов.

 — Да, но мы угощали гостя… Мы сначала не хотели трогать твоих. Посмотри-ка, ты разогнал всех моих раков! — сказал Шуан-си.

Дедушка Лю-и, увидев меня, оставил весло и засмеялся:

Угощали гостя? Ну, тогда ничего! — И, обращаясь ко мне, спросил: — Ну что, брат Сюнь, хорош был вчера театр?

Я, кивнув головой, ответил:

 — Хорош.

 — А бобы пришлись по вкусу?

Я опять кивнул головой и ответил:

 — Очень хороши.

Неожиданно дедушка Лю-и оживился и, подняв в знак одобрения большой палец, с удовлетворением сказал:

 — Вот уж верно, что люди из большого торгового места, читавшие книги, знают, каков товар. Мои бобы отбирались на семена, зернышко по зернышку! Крестьяне хоть и знают, что хорошо, что плохо, а все-таки говорят, что мои бобы не лучше, чем у других! Я сегодня пришлю немного нашей молодой госпоже попробовать.

Он ударил веслом и проехал.

Когда мать позвала меня ужинать, на столе у нас стояла большая чашка вареных бобов: это дедушка Лю-и послал их отведать моей матери и мне. Кроме того, он страшно расхвалил меня матери: «Такой маленький, а все знает. Когда-нибудь он непременно будет первым ученым во всем Китае. За твое счастье, молодая госпожа, можно поручиться». — Однако, когда я отведал бобов, они уже не были так хороши, как вчера ночью.

Серьезно, до настоящего времени я больше не пробовал таких вкусных бобов, как в ту ночь, и не видал больше такого хорошего театра.

Продолжение завтра